Аномальные каникулы - Страница 52


К оглавлению

52

— Не хотел тебя перебивать, — снова уводит от заминки Эпштейн. — А Гальский это кто?

— Ты не знаешь Гальского? — пьяно фыркает Павел. — Хотя что с тебя взять, тебе ж до науки — как до Пекина на карачках. Гальский — академик, коллега Василия Александровича. Работает над смежной темой…

Павел замолкает. Рука его тянется за бутылкой. Пальцы перехватывают горло, привычно сворачивают пробку. Водка льется в стопку. Эпштейн не мешает.

— Работал, — поправляется Павел и опрокидывает стопку.

Эпштейн неторопливо наливает и пьет, чтобы не отставать от друга. Закусывает, следит, чтобы Павел тоже что-то съел. Тот не противится. Его уже не надо заставлять, достаточно одного Лешкиного взгляда, чтобы он взял бутерброд. Этакое негласное соглашение.

— Мы нашли аномалию, настроили прибор, — совсем просто, без всякой науки, до которой не только Эпштейну, но и Ворожцову как до Пекина на карачках, говорит брат. — Все шло так, как и было задумано. Осталось только запустить прибор и разрядить аномалию.

Павел снова замолкает. Взгляд его мутнеет.

— И? — подталкивает Лешка.

— Запустили, разрядили, — бормочет брат. — А она и разрядилась!

Он повышает голос, едва не срываясь на фальцет.

Ворожцов ждет привычной истерики. Но ее нет.

— Она разрядилась наоборот, — поникшим голосом произносит Павел.

— То есть?

— Чего непонятного? — Голос брата снова начинает звенеть. — И так как для студентов объясняю. Прибор, настроенный на аномалию, должен был омолодить, а он состарил.

Павел проводит рукой по пепельным волосам. Рефлекторно.

«Как?» — хочет сказать Ворожцов, но вовремя давится вопросом. Только бы его не выперли из комнаты!

— Как? — спрашивает Эпштейн вслух.

Павел пожимает плечами. Но в Лешке просыпается естествоиспытатель.

— Неточность настройки?

— Исключено, — мотает головой Павел. — Прибор был настроен так точно, что швейцарские часовщики застрелились бы от зависти. Неверность теории.

Последние слова он произносит, как смертный приговор. И хотя это кажется невероятным, но от этого приговора Павел становится старше еще лет на десять, ссутуливается, съеживается. Плечи безвольно обвисают.

— Гальскому было за шестьдесят, — продолжает брат. — Он на глазах превратился в старика и умер на месте. Просто сердце остановилось. Иванченко постарел ужасно. Выглядел страшно. Сморщился весь, облысел, пигментными пятнами пошел… Назад он не дошел. Ноги еле двигал, трясся весь, а потом упал на полдороге, и все. Я с ним просидел полтора суток. Он все прощения просил. Потом бредить начал, потом…

Павел сглатывает. На глазах брата предательски блестят слезы. Эпштейн на этот раз сам берет бутылку. Разливает.

— Упокой души, — одними губами шлепает Павел и вливает в себя стопку.

Тишина звенит и давит. Ворожцов ежится, хотя в комнате жарко.

— А я вот пришел, — ставит точку в истории брат. — Молодой старик.

— Ты сам себя стариком делаешь, — тихо, вкрадчиво, будто баюкая малыша, говорит Лешка. — У тебя еще все впереди. А седая башка… Некоторые ее для этого перекисью травят.

Брат снова проводит рукой по волосам.

— Седая башка — фигня, — говорит он неожиданно трезво. Рука брата ложится на грудь, и он непонятно добавляет: — Я здесь седой, Леша.

Эпштейн мрачнеет.

— А с прибором что? — переводит он тему.

— Там остался, — устало отвечает Павел. — Кому он теперь нужен? Молодости он не подарит, а старость никому не нужна. Мы с Иванченко его так и оставили.

— Как «так»? Прямо там?

— Прямо там. Если его какая-нибудь местная зараза не разломает, так и будет стоять.

— Экспериментальный прибор? Настроенный и включенный? — Лешка поражен.

Павел кивает:

— Только кнопку нажать.

— Это даже не преступная халатность, это… — Эпштейн злится. — Ученые хреновы! Вы о последствиях подумали?

— Какие последствия? — отмахивается Павел. — Кто там эту аномалию разрядит? Какой-нибудь кабан мутировавший? Ну, постареет. Если поросенок — подрастет чуть-чуть. Если старый кабан — сдохнет. И хрен с ним. Подумаешь, кабан. Тут три человека умерли.

Эпштейн берет себя в руки и серьезно смотрит на Павла.

— Нет, Пашик. Не три, а два. Ты еще жив, зараза. И рано тебе седеть.

Павел отмахивается от Лешки, как от надоедливой мухи.

— Ты ученый, — твердо говорит Эпштейн. — Плохой, хороший, гениальный — не важно. Ученый. Отрицательный результат — это тоже результат.

Они говорят еще какое-то время. Говорят и пьют.

Ворожцов понимает, что Павла угнетает не седина, не смерть руководителя даже, а крах теории. Лешка настаивает, что это не крах. Все оступаются. В любой науке, в любой профессии, в любом деле.

И еще надо забрать прибор. Брат найти-то его сможет?

Сможет. У Павла в наладоннике весь маршрут со всеми метками. И теми, что им проводник-консультант понатыкал, и теми, что они сами оставили. Ребенок дойдет.

Удивительно, но в этот вечер Павел не допивает початую бутылку. Останавливается.

Приходит мама.

Вместе они пьют чай. Эпштейн весело рассказывает ей о своих последних поездках. Хотя сказать он хочет явно что-то другое. Мама вежливо слушает, хотя услышать ей надо совсем о другом. За чаем Павел начинает клевать носом. Засыпает сидя на кухонном диване.

Мама хочет разбудить, уложить в постель, но Лешка ее останавливает. Просит Ворожцова принести что-нибудь, чтоб укрыть Павла.

Ворожцов уходит в комнату и возвращается с пледом. Когда он возвращается, Эпштейн говорит с мамой. Теперь слова именно те, что нужно…

52